«Общественная позиция»
(проект «DAT» №10-11 (375) от 16 марта 2017 г.
Плетенье чепухи
…Боль. Боль. БОЛЬ…
Она подкралась незаметно, исподтишка, стянулась, сжалась в комок – тупая, ноющая, неослабная. Вцепилась намертво. Медленно, но неуклонно разрастаясь, разливаясь по всей груди, подбиралась, подкатывалась к горлу, перехватывала дыхание, простирала свои жадные щупальца к плечу, к животу.
Никакие нитраты не в силах ее обуздать, купировать.
«Четвертый», – мелькнуло холодком.
Вот напасть! С какой стати? Ведь еще от третьего не успел за зиму оклематься.
«Скорая»?
Что случилось? Адрес? Телефон? Подъезд?
Ждите!
***
Он всей пятерней сгреб тугую боль, стиснул ее ладонью и рухнул на диван, скорчился, с усилием подавляя стон.
«Скорая» подкатила довольно быстро, а почудилось – вечность.
Та-ак… Давление. Кардиограмма. Укол. Еще укол. В вену. В мышцы. В живот. Изокет. Аспирин. Кардикет. Конкор. Еще. Еще. Не легче? Не отпускает? Давление не снижается. Аритмия.
Забираем.В реанимацию.
Через полчаса, после очередной кардиограммы, растелешенный, он очутился в просторном реанимационном зале в окружении врачей и сестер.
– Что зачастили? Понравилось у нас? – пошутил кто-то.
– М-мм…
***
…Боль. Боль. БОЛЬ…
Она неукротима, как взбесившийся зверь.
Нет с ней сладу.
Хмурая, чем-то возбужденная, взбудораженная сестра склонилась над ним, ширнула иглой в запястье, досадливо передернулась.
– Фу, блин!
– Что? Вена плохая?
– Лопнула!
Пощупала чуть ниже, резко, с нажимом протерла смоченной спиртом ваткой, примерилась, ширнула еще разок, поморщилась.
– Фу, блин!
– Неудача?
– Опять лопнула! Дайте другую руку.
Сестра явно не в духе. Видно, конец рабочего дня. Домой пора. А тут возись с этим!
Ширк-пырк. Трах-бабах. Кое-как запихала в вену катетер, обклеила тяп-ляп, укрепила пластырем крест-накрест.
– Не «блин» надо было говорить, а «бисмилля».
– Что-о? – Сестра ошпарила его черным взглядом. – Что еще за «бисмилля»? Казах, что ли?!
– Не совсем, но близок.
***
Один доктор. Второй доктор. Третий.
Капельница. КМА. Изокет. Таблетки. Уколы.
– Сейчас полегчает.
«Сейчас» наступило часа через два. Боль начала нехотя отпускать. Дыхание налаживалось. Еще через час боль смирилась, улеглась, стихла. Точно змея уползла в нору. И под мерным кап-кап-кап он провалился в спасительную дрему.
***
Ночью он малость оклемался, прислушался. Оказался в знакомом реанимационном зале, в котором он уже однажды бывал. За ширмой тихо постанывала женщина, временами взывая к Аллаху. Чуть подальше висела еще одна ширма. За ней кряхтел мужик, без конца требуя к себе внимания. Далее расположилась некая пожилая дама, хриплым, прокуренным голосом монотонно напоминающая, что ее пора перевести в свою палату в отделение; далее – ближе к краю зала – разместились еще двое бедолаг, к которым хлопотуньи-сестры то и дело спешили по первому зову…
Боль тупо отзывалась в сознании.
Бог весть, чем меня напичкали, накачали, одурманили. Загрузили онемевшую плоть всласть, под завязку. Восприятия затормозились, мозги затуманились, всё вокруг покрылось, затянулось пеленой, всё зыбиться в нелепой мешанине реального и ирреального. Стараюсь стряхнуть этот тяжелый обморок – не получается. Будто на мгновение вырываюсь из топкого омута, в который снова окунаюсь с головой. Мерещатся вороха рукописей, давних, уже пожелтевших, закручивавшихся по краям и еще недавно начатых, исписанных то внятным крупным почерком, то мелкой-мелкой неразборчивой вязью; и я их разглядываю через лупу, и эта таинственная вязь уводит меня, затягивает в сутемную пучину.
И я с усилием вновь выплываю, стряхиваю блажь и оказываюсь замурованным грудами неподъемных фолиантов; потом вдруг попадаю в старый отчий дом на берегу Есиля, сталкиваюсь то с отцом, то с матерью, то с сестрами, переселившимися ныне на ташкентский погост. То вдруг вижу себя в киргизском аиле, и Чингиз Турекулович показывает мне какую-то свою рукопись на киргизском языке. И я ее читаю вслух и все понимаю. Потом, неведомо каким образом, я сижу в своем колченогом, продавленном кресле за своим старым письменным столом, в крохотном кабинетике и выписываю на бумажке предстоящие неотложные дела: составление книжки для детей, книгу воспоминаний, рецензии и отзывы на несколько книг, продолжение «Плетенья чепухи», предисловие к «Четвертому Риму» Мориса Симашко, материалы для «Литературной Алма-Аты», для «Простора», «Парасата», «Керуена», тщетно вспоминаю, кому что обещал, и мне все тревожней на душе, ибо с отчаянием вспоминаю, что не успеваю, не успеваю, не успеваю, если проваландаюсь в реанимации.
Тяжко мне, тяжко.
Особенно от сознания, что от моей воли и характера ничего уже, кажется, не зависит.
Я все же перебарываю себя и с трудом выбиваюсь из толщи воды и улавливаю больничные звуки, скрипы, лязги, шорохи, стоны, перекличку разных аппаратов, щелчки, шлепки, посвисты, стук и бряк, приглушенный шепот, суету и беготню сестер и санитарок.
– Гюльнара, ты где?
– Сымбат, срочно в третью палату!
– Багдагуль, давление какое? А сахар?
– Ида! Жанна! Татьяна! Булбул! Айнур! Ельнур!
–Эй! Ай! Уй! Ух! Бух!
Суматоха, как на току-хирмане в страдную пору.
***
Я вновь проваливаюсь в тяжелую дрему-дурман. Опять караваном проплывает жуткая мешанина из диковинных картин, химеры наслаиваются, исчезают, испаряются, сменяются, как в калейдоскопе, и я оказываюсь в разных слоях времени и пространства, и никак не различу границы сна и яви.
Все смешалось, перемешалось, сплелось.
Все плывет, зыбится, вспыхивает и потухает, гаснет, истаивает, клубится.
Вслед за Морисом выплывают из мрака знакомые лица моих коллег, приятелей, друзей, их много-много, они давно уплыли во всесокрушающем потоке, обитают в иных пределах, далеко за горизонтом, за горами, за долинами, за облаками, в царстве звезд, и их больше, больше, больше тех, кто еще до поры до времени гостят на этой не очень милосердной земле.
И вот из забвения предстал перед моим воспаленным взором диковинный мангышлакский каньон, заросший по краям колючками, кустарниками, кривыми, чахлыми деревцами, с жуткими каменистыми выступами, похожими на фантастических чудовищ, изъеденных ветрами, дождями, солнцем, с испещренными звериными и людскими тропами, с песчаным, валунистым ложем, с крутым обрывом, по отполированной стенке которого льется-плещется-булькает-грохочет-искрится вода, непрекращающийся веками водопад, прозрачный и знобяще холодный даже в нестерпимый мангышлакский зной.
О, да… это было, было, было… Помню, славный сын того края Абиш, возглавивший наш поход в этот каньон, уверенно спускался по крутой, узкой тропе, и мы – писатели, ученые, журналисты, участники культурно-просветительской программы, – цепляясь друг за дружку, упорно спускались по обрыву в каньон, доносивший прохладу из утробы Земли.
И я вижу, узнаю всех своих друзей – Зейнуллу Сериккалиева, Зейнуллу Кабдолова, Балгабека Кыдырбекулы, Кадыра Мырзалиева, слышу их голоса, шутки, остроты, рифмованные экспромты. Все они за последние годы покинули нас, опечалили, осиротили наши души, а вот теперь, когда меня милые эскулапы старательно реанимируют, ушел и выдающийся композитор, деятель-азамат, яркая, колоритная личность Еркегали Рахмадиев, который тоже был среди тех паломников мангышлакских достопримечательностей.
…Да-а… Все мы бредем по краю обрыва, и нас, современников-замандасов, остается все меньше, меньше.
Что ж… ропщи – не ропщи, такова доля всех, кто однажды посетил земную юдоль.
И что? Можно обо всем этом не думать? Если Творец озарил, одарил тебя сознанием и зрячей душой?
Нет, не думать не могу, хотя и бодрюсь из последних сил.
Доносится сквозь пелену голос любезной Шынар, дочери моего давнего знакомца-коллеги Сарбаса.
– Не храбритесь, не бодритесь, не активничайте: у вас все-таки инфаркт.
«Четвертый», – подсказывает в уголке сознания злорадный Азазель, а Шынар, свидетельница и диагнозистка всех моих сердечных дел, добавляет:
– И ни о чем не думайте.
– Как это?
– А так. Что случилось, то случилось. Относитесь философски.
Легко сказать! Кем же надо быть, чтобы ни о чем не думать. Разве что толстокожим носорогом?
Группа белохалатников обступила мое ложе, что-то советует, каждый на свой лад подбадривает.
Опытный кадр, поджарый, стройный Ахá, курировавший знатных персон, изрекает:
– Главное: не унывайте. Если седок не уверен, и конь под ним не скачет.
«Мудрая сентенция, – отмечаю про себя, – можно будет использовать в какой-нибудь статье».
Вижу: дамы в белых халатах ухмыляются. И седок, и конь, видно, померещились им совсем в ином смысле.
Я посетовал на то, что на восстановление уйдет много бесценного времени.
– А у меня уже своего времени не осталось…
Еще один белый халат тотчас отзывается:
– Всегда надо чем-то жертвовать, чтобы чего-то достичь. После четвертого инфаркта вам надо себя сильно поберечь. Вы, слава богу, и так немало сделали. Рейтинг у вас высокий.
Слышу давнее признание Абдижамила: «Ой, как я сильно хворал! Думал: откину копыта. Подумаешь: всем положено уходить. Да надо бы что-то совершить».
Увы, редко кому это суждено. Разве что олимпийцу Иоганну Вольфгангу Гёте…
– Я вас не агитирую, не уговариваю, не навязываю ничего, – заговорил у моего изголовья моложавый джигит в ослепительно белом, тщательно отглаженном халате. Человек опрятный, располагающий, с твердым умным взглядом.
Догадался: один из ведущих хирургов, о котором врачи прожужжали все мои уши: «Золотые руки. Кудесник».
– Вы должны знать: каждый инфаркт – это отмирание миокарды. А клетки, к сожалению, не восстанавливаются. Четвертый инфаркт – это очень серьезно. Дальше будет еще хуже. Какой-то может быть роковой. Опять-таки возрастной фактор. Риск большой. Поймите: без аортокоронарного шунтирования не обойтись. Вам нужно не только шунты ставить, но и клапаны заменить. У вас, если откровенно, работает только половина сердца…
***
Вспомнил: мой друг Абиш признался в беседе с Кулбеком, что у него ныне функционирует лишь половина мозга. У меня же, выходит, лишь половина сердца.
Невесело.
Тащимся, бредем, получается, по краю мангышлакского каньона.
– Спасибо, Серик, за откровенный разговор. Я вам верю. Дело в том, что я мысықтабандап приближаюсь к 80-летию. И мне надо бы издать еще пять-шесть книг. Может, дотяну? Потом, мои друзья, Шота и Аманжол, прошли в моем возрасте операцию АКШ, но они также не вылезают из больницы и санатория. Так какой смысл?
– Смысл в продлении качества жизни. Вы говорите о 80-летии, а после шунтирования проживете еще лет пять-десять.
– А зачем, милый доктор? Ну, издам все рукописи, перестану марать бумагу, совсем одряхлею, буду не жить, а прозябать, после всех мук и рисков. Ради чего?
Серик немного смешался.
– Ради жизни.
– После 80 лет?! Когда ты превращен в развалину?!
– Жить интересно и после девяноста.
– Не уверен…
***
За операцию агитируют меня все, в один голос, как сговорились, и в искренности моих эскулапов-азаматов я ничуть не сомневаюсь. Все они желают мне добра и благополучия.
И во время утреннего обхода, немного церемонного и пышного, с сохранением неведомой мне субординации, глава консилиума, весьма серьезная дама, строго изрекла, как окончательный вердикт:
– Готовьтесь!..
– К чему?
Совет прозвучал несколько двусмысленно, и строгая дама поспешно поправилась:
– К операции!
Совет, наверное, разумный. Но у меня нет ни уверенности, ни убежденности. Я ведь человек интуиции, доверяю некому внутреннему зову.
– Видите ли, почтенные. Я вообще-то атеист. Но не воинствующий. И с некоторых пор прислушиваюсь к Голосу, который диктует свою волю. И безропотно ему подчиняюсь. Я верю в Абсолют, в высший Разум, в некую Силу. А Голоса свыше нет. Знака нет. Понимаете? И я жду.
Члены консилиума переглянулись, сдержанно усмехнулись. Видно, от меня такого признания не ожидали.
– А потом, я вырос в казахском ауле, в казахской среде. И казахи мудро утверждают: сколько предначертано тебе лет, столько и проживешь. Мне это по душе.
– Да-а… Но на Бога надейся, а сам не плошай.
– Бог-то – Бог, да сам будь неплох.
– А медицина тогда зачем?
– Ладно. Будем ждать голос.
– Что должно быть, того не миновать.
– Что должно быть, то и будет. А что будет – то уже было.
(Продолжение следует)